Lex_Divina (lex_divina) wrote,
Lex_Divina
lex_divina

Category:

Так я вам и выблюю в ведро все, что заставило меня пить?

Выразительные дневниковые записи известной ленинградской поэтессы Ольги Берггольц, сделанные по итогам посещения колхоза в селе Старое Рахино в 1949 году - уже после голода 1946-1947 и после отмены карточек (довольно горький сарказм с моей стороны, так как продовольственных карточек колхозникам и не выдавали, так что и отменять в 1947 году было нечего).
Они особенно любопытны тем, что Берггольц уже писала об этом колхозе в 1944 году, но не по собственным впечатлениям, а со слов её тогдашнего гражданского мужа Юрия Макогоненко, побывавшего там. А в 1949 Берггольц сумела добраться туда лично, и сравнить действительность с тем, о чём сама писала ранее с чужих слов.



20/V-49

Нахожусь в селе Старое Рахино, у женщины, о которой когда-то, в 44 году, писала по рассказам Юрки [очерки «Русская строчка» (Известия. 1944. 13 августа) и «Русская женщина» (Известия. 1944. 9 августа)], бывшего здесь после выборгской истории.

Он, конечно, 99 % придумал тогда, мой Юра. А может, тогда было иначе, и иначе все воспринималось, в дни, когда сломали Финляндию и шли по Европе.

Первый день моих наблюдений принес только лишнее доказательство к тому же, все к тому же; полное нежелание государства считаться с человеком, полное подчинение, раскатывание его собой, создание для этого цепной, огромной, страшной системы.

Весенний сев, т[аким] о[бразом], превращается в отбывание тягчайшей, почти каторжной повинности; государство нажимает на сроки и площадь, а пахать нечем: нет лошадей (14 штук на колхоз в 240 дворов) и два, в общем, трактора… И вот бабы вручную, мотыгами и заступами, поднимают землю под пшеницу, не говоря уже об огородах. Запчастей к тракторам нет. Рабочих мужских рук — почти нет. В этом селе — 400 убитых мужчин, до войны было 450. Нет ни одного не осиротевшего двора — где сын, где муж и отец. Живут чуть не впроголодь.

Вот все в этом селе — победители, это и есть народ-победитель. Как говорится, что он с этого имеет? Ну хорошо, послевоенные трудности, пиррова победа (по крайней мере для этого села) — но перспективы? Меня поразило какое-то, явно ощущаемое для меня, угнетенно-покорное состояние людей и чуть ли не примирение с состоянием бесперспективности.

Хозяин мой говорил: «Конечно, если б не новая подготовка к новой войне, — мы бы встали на ноги, но ведь все же силы брошены на нее…» И в самом деле, все тракторные заводы продолжают ожесточенно выпускать танки.

Вырастить лошадей — тяжело, да и много лет пройдет, пока они будут работоспособны, а ждать, чтоб их дали, — не ждут.

Но больше всего поразила меня сама Земскова. Ничего общего с тем обликом, который мы, видимо, просто сочинили. Милая, обаятельная, умная и — страшно уставшая женщина. Она сказала вчера, почти рыдая: «Понимаете, жить не хочется, ну не хочется больше жить», — и несколько раз повторила это в течение дня.

И сама же указала одну из причин: вчера, например, приезжали двое — секретарь обкома и секретарь райкома, и ругали ее за отставание с севом. Советы — пахать на рогатом скоте, вскапывать землю вручную, мобилизовать всех строчильщиц.

Мужики, верней, бабы жалеют коров, и пахать можно не на всякой.

Поэтому в качестве основной меры для выполнения плана вспашки применяется… женский ручной труд. Старик, отец хозяина, сказал: «Да ведь тут львиная сила нужна, а не женская».

Конечно, жалко «конягу» Салтыкова-Щедрина [«Коняга» — притча М. Е. Салтыкова (Щедрина) об истязаемом животном, которое «не живет, но и не умирает»], ну а представить себе на месте этого надрывающегося коняги на том же пейзаже — бабу с мотыгой или — уж куда «натуралистичнее» — бабу, впряженную в плуг, а и это — вспашка на себе — практиковалось в прошлом году, да и в этом — вовсю, на своих огородах — там исключительно.

Земскова с горечью и слезами в голосе говорила, что дом у нее заброшен, — еще сегодня: «А я и обед-то не варю; вот сегодня щей сварила, — так, пожарю немного рыбы, молока похлебаем… Маленькая семья, что ли, так потому и не естся».

Если б эта женщина занималась только домом, — он процветал бы. В общем, они живут неплохо — корова, свинья с поросятами, поросенок, 0,5 огорода [Два патефона и два велосипеда! Плащ из пластиката, часы, сандалии, крем ноч. (Примеч. О. Б.)]. Но она отрывает для дома время от общественно-партийной нагрузки — она секретарь (нелепой по идее, по-моему) территориальной парторганизации, и вот бесконечные «пустоплясы» дергают ее, «руководят» и т. д. Вчера только их было тут двое, и один из них дико накричал на нее за то, что она разрешила колхозной лошадью одной больной вдове вспахать огород. «Нельзя, — весенний сев, колхозу надо пахать». Для колхоза. Вдова — колхозница, и у нее трое сирот, дети убитого солдата…

Колхоз все более отчуждается от крестьян. Они говорят: «Это работа для колхоза». Земскова говорит, что «придется итти работать на колхоз». И это у тех, которые с верой и энтузиазмом отдали колхозному строительству силы, жизнь, нервы… Это — общее отчуждение государства и общества.

Нет, первоначально было не то, и задумано это было не только для выкачки хлеба… Да они и сами понимают это.

Третьего дня покончил самоубийством тракторист П. Сухов. Лет за 30 с небольшим. Не пил. За несколько дней до этого жаловался товарищам, что «тоска на сердце, и с головой что-то делается». Написал предсмертную записку: «Больше не могу жить, потерял сам себя». «У него, правда, что-то все не ладилось, — говорила Земскова, — но человек был неплохой. С женой неважно жили, она его слишком пилила, чтоб и в МТС работал, и тут норму выжимал».

Он повесился на полдороге от Старого Рахина до станции, невдалеке от дороги. Путь к себе заметил — пучками черемухи и сломленными верхами ели, — «партизанская манера путь указывать», — заметил Земсков.

Говорила вчера с председателем колхоза — Качаловым. Потерял на войне троих сыновей, один имел высшее образование, историк. Жаловался на сердце, — у всех неврозы, неврастения, все очень мало и плохо едят, «больше молоко».

Земскова вчера говорила: «После войны мне труднее стало. Из-за мужа. Очень трудно с мужчинами стало — они на войне к водке привыкли, от дома отвыкли. Споримся часто; сначала из-за водки начнется, а там и пойдет. И я его, и он меня всяко обругает. Так — неделю мирно, а три недели — ругань. Поэтому и трудней, чем одной. Никакого облегченья, новое расстройство — и всё».

Ответ бойцов из части т. Земскова на наш очерк был, как и следовало ожидать, подсказан политруком и явился результатом проработки. «Поклонись своей жене», — писали мы, и они отвечали в том же патетическом тоне. И вот — жизнь. А разве не все мы были тогда искренни? Или сами не замечаем фальши, привыкнув обращаться с массивными категориями фамильярно?


23/V-49

Позавчера и вчера (явно схожу с ума, забываю и путаю дни) на экзаменах в 4, 5 и 6 классах сельской семилетки. Тут много отрадного. «Есть горячее солнце, наивные дети…» Есть и позиция: осознать себя в тюрьме и так спокойно жить. Ведь и там смеются и учатся — я знаю… Осознать и пропагандировать, что это — единственный принцип жизни и общежития.

Вечер у директора школы.

Его рассказы о колхозе: негласное постановление правительства о выселении (с арестом) «лиц, разлагающих колхоз», — не желающих подчиняться дисциплине, и суд над двумя семьями, и их увоз с милиционерами, без захода домой [«Спросить — у П. П., как выселяли людей, разлагавших колхоз, и кто они были и что делали» (Запись О. Б. на полях страницы)].

«Сразу появилось 80 рабочих рук, очень повлияло».

Рассказ о женщине, которая умерла в сохе. «Некрасиво получилось». Коняги. Вчера многие женщины, по 4–6 человек, впряглись в плуг, пахали свои огороды, столь ненавидимые государством. Но это — наиболее реальный источник жизни и питания. На колхоз — надежда неполная, тем более что пашут и сеют «от горя», кое-как.

И чудные, молодые девки — учительницы, некоторые — моложе Ирки, — мои дочери.

Глядя на них, впервые ощутила зависть к их физической свежести и привлекательности, — наверное, начало старости, и очень ясно почувствовала, что Юра, все еще молодой и очень красивый, захочет таких, а может, уже и имеет…

Всю зиму я, как намеренно, старила себя, не занималась собой. <…>

Вчера, сидя на экзаменах, взглядывала на озеро, вспоминала 44 г., и вдруг слезы кидались на глаза, и чувство горечи и одиночества захлестывало.

Зачем мне это все? Ну, они милые, эти ребята, эти учителя, эта Земскова, — а я? А Юрка? О них почему-то надо мне писать, они интересны, они — народ, а мы? Почему счетовод Земсков интересней, чем Юра? Почему судьба Земсковой грустнее или значительнее моей? Зачем я сижу здесь, ем отвратительную пищу, от которой уже явно ослабла и похудела, дрожу от отвращения перед девушкой с волчанкой? Ну да, я довольна, что все это повидала, надо знать «жизнь народа», но моя-то, моя горькая и уходящая жизнь — тоже что-то значит. Но нет, она ни для кого — ничего не значит, и сами мы все время самоумаляемся.

Баба, умирающая в сохе, — ужасно, а со мною — не то же ли самое! И могу ли я быть, при этом-то родстве (конечно, «негласном», «неопубликованном», «секретном»), — могу ли я быть при этой бабе — «пустоплясом», как Грибачев и К°.

<...>


23/V-49

Оказывается, то, что написано выше, я писала сегодня, а у меня уже слилось все в голове: может быть, от резкой перегрузки впечатлениями, — «барометр перестал падать».

<...>

Вот только что опять поговорила с Земсковой. Она заявила, что Коля — вредный мальчик: «От него учителя даже плакали. Стали разбирать крепостное право, а потом — как теперь вольно живут, а он говорит — и теперь как крепостное. Все в колхоз, а оттуда государству, а нам остатки… Мать тоже политически вредная, мы б ее поставили на работу получше, да она властью недовольная…» Два брата у нее — оба были в заключении, по 58 ст., в 37–38 гг. попали… Второй сын Сухова, работающий в войсках охраны заключенных, был в плену, потом в лагере и теперь отбывает там службу, уже после заключения. До 50 г. подписку дал.

Так-так… Чуть копни — и сразу — заключение, или до, или после…

Почти в каждой избе — убитые или заключенные.


24/V-49

<...>

И сегодня, когда брела, нагнала меня тоже баба, но старорахинская, Евгения Фед. Савельева. И тоже плакала, и тоже рассказывала всю свою жизнь и про жизнь в колхозе.

Муж убит в эту войну, на Ладоге.

— Наши мужики старорахинские какие-то несчастные. Всех скопом взяли да в одно место и отправили, под Ленинград, там они под Лугой, говорят, скопом и полегли…

Жить тяжело, «питание очень плохое», «все женщины стали увечные, все маточные больные, рожать не могут, скидывают; одного-двух родит, уж матка выпадает. Так ведь потому, что работа вся на женщине, разве можно это?»

Сама — калека, вывихнула руку, ездив на бычке, потом «залечили». Под гипсом завелись черви и клопы.

— Нет, мы теперь, может, и выберемся, с госсудой разочлись… Да ведь что, главное, обидно? Зачем начальство (чинарство) так кричит на людей? Ведь разве мы не до крови, пота убиваемся? Что ж оно кричит-то на нас.

И заплакала… Громко-громко, как дети на экзаменах, выкладывала она мне это среди неоглядных, дивно прекрасных древнерусских просторов; после нее я вот взобралась на пригорок и сижу…

…Так нагоняли меня на дорогах бабы, плакали и рассказывали о своей судьбе, а Русь вокруг зеленела и голубела, и кукушка далеко-далеко в темном лесу отсчитывала годы… Уходящие, невозвратимые годы, их и мои.

А все же хорошо, вдохновенно-хорошо кругом. Покурю сейчас и пойду бродить и напевать тихонько…

Нет! Еще будут, будут стихи…


26/V

А вышезаписанное — перебил приход хозяев вечером.

Короче говоря, в этой тетрадке с той стороны, под рубрикой «Земскова», уже совсем собралась написать итог личных наблюдений: «колхозный вариант Кетлинской или, м. б., даже Кривошеевой [Кривошеева А. И. (1893–1951) — писательница, литературовед]». Размышляя о бездельниках, изобилующих в сих местах, я несколько раз думала, — а П. П. — не бездельница ли уж тоже? Вчерашние и сегодняшние разговоры с завдетдомом и учителями полностью, даже сверх меры подтвердили мои догадки, которые я всячески проверяла и обставляла разными объективными «но». Но на самом деле все сложней, страшней и занятней.

В том очерке мы писали вообще не о ней, а о том, что сочинил Юра, как я и подумала.

Да, это государственный деятель, но деятель именно того типа… Ее называют «хозяйкой села». Ее боятся. Боятся и, конечно, не любят. В ее распоряжении строчка, — она любого может уволить, отправить на сплав, в лес и т. д. Т. к. все в основном держится на страхе, — а она проводник этого страха, его материализация, ей подчиняются. Она ограниченна и узка и совершенно малограмотна. Усвоенные ее ограниченным, малограмотным умом догмы низшей политграмоты — т[ак] с[казать], база «идейная» ее деятельности. Она употребляет разные термины и слова без точного понимания их значения. Но это бы полбеды. Как все чиновники, держащиеся за эту систему и смутно понимающие, что она — основа их личного благополучия, — она бессердечна, черства, глуха к людям.

Об этом говорили решительно все, начиная от Сочихиной, простой бабы, кончая директором школы.

Сочихина сказала: «Она властвовать очень любит. Я бы вот властелином не согласилась быть. По-моему, у кого совесть, тот никогда себе властелином быть не позволит, совесть и власть — это врозь идет». (Очень интересная, кстати, думающая, хоть и хитроватая баба.)

Да, у П. П. властный характер и умение властвовать, т. к. она совершенно не любит людей.

Ее отзыв о повесившемся Сухове: «Его не в гробу везти, а на веревке тащить надо».

Ее отзывы о Сочихиной и Коле, — выше уже писала: «Мы ей не даем ходу как недовольной».

Спокойствие, с которым она говорила о «заключении», недобрая усмешка при моем упоминании, что я говорила с Краевой, недоброжелательство по отношению к учителям, врачам и т. д.

Ее история с Федоровой (завдетсадом) — чуть не выгнала ее из партии за то, что та отказалась устроить пункт голосования во вновь отремонтированном детсаде. Оперирование терминами — «не партийный поступок», «не наш коммунист» — трижды знакомый набор! Слова, отделенные от смысла и человека.

И эта страшная «установка»: «Не вооружать паспортами»! Оказывается, колхозники не имеют паспортов. Молодежи они тоже не выдаются, — чтоб никто не уезжал из колхоза. Федорова взяла к себе «техничками» двух молодых колхозниц и выправила им паспорта. Земскова рвала и метала:

— Зачем ты вооружила их паспортами?

То же самое говорили мне и учителя:

— Земскова чинит всяческие препятствия к тому, чтоб молодежь, даже ушедшая от нас в район, получила паспорта. Это ужасно действует на ребят. Они говорят: зачем нам кончать, нас отсюда все равно никуда не выпустят, а еще говорят, что молодым везде у нас дорога…

Итак, баба умирает в сохе, не вооруженная паспортом…

Вчера, идучи к фельдшеру Бураку, видела своими глазами, как на женщинах пашут.

Репинские бурлаки — детский сон.

Итак, Земскова не дает людям «вооружаться паспортами».

— Она каждый раз выступает, страшно неграмотно, но обязательно кого-нибудь обидит, изругает, и так грубо.

О том, что она обижает, «навешивает на человека», «собирает материал», — говорят решительно все. Тоже понятно. Она, видимо, полагает, что это — парт, критика и самокритика.

А я чуть было не умилилась, когда она бранила избачку Любу, телушку совершенную: «Где доска показателей?» Выше писала, что это — ерунда.

И вот со всем этим сочетается в этой женщине — темное, языческое суеверие, причем этому поверить странно.

Приехала весной 48 года сюда молоденькая врачиха — глав, врачом в больницу — и через два дня исчезла.

Искали ее упорно. Настроение у всех было подавленное. Бурака заподозрили в том, что он ее… убил.

П. П. тогда подает мысль (сам Бурак сейчас говорил), что она «попала в худой след». В след, оставленный нечистой силой. Если попадешь в этот след, нечистая сила тебя закружит, толкнет на смерть, иногда на злодеяние — в общем, на гибель.

Она говорила ему об этом с той же непоколебимой самоуверенностью, как в райкоме о чем-либо. «Надо поворожить, спросить у одной женщины». «Дали задание» этой женщине, — колдунье, живущей рядом с Бураком. Она вообще каждый вечер ходит под мост и там ворожит. Вот она под мостом поворожила, «доложила» Земсковой о результатах. Земскова сообщила фельдшеру: «Я знаю, — она здесь и отыщется». Затем нашли врачиху: повесилась в лесу, около озера. «Вот видите, — сказал парторг села, — я говорила! Отыскалась… А что задавилась, в худой след попала».

В худой след верят здесь твердо.

Мы писали — со слов Юрки! — о том, как она любит мужа, а оказывается — он женился на ней по принуждению, бивал ее, уходил от нее и т. д.

Тогда она сходила к бабке, поворожила, «взяла у нее средств». Это было уже после войны. Сейчас живут лучше, по крайней мере он перестал рыпаться.

<...>


27/V-49

Земскова говорит — рассказывая о вчерашнем заседании в Крестц<ах>: «Она ставила вопрос в сторону Ив. Мих. по части производства, а у него получился вопрос больше в сторону ее выступления»… «Она не ставила вопрос в продолжительности данного момента времени». [Выражение «А героизм, что ж, пожалуйста. Героизма не жалко — не лошадь» (Запись О. Б. на полях страницы).]

Инвалид (кот. ее слушает):

— A-а! Все понятно!

Несчастные люди!

Этот инвалид-бухгалтер в строчке. Алексей Михайлович Митькин. Коренной старорахинский, образование низшее, но потом как-то поднаторел на бухгалтерии. Воевал, сыновья тоже.

— Мы все впятером воевали. Под старшим сыном 13 танков сгорело, в Сталинграде.

Они с Земсковым выпили за завтраком, он пошел говорить…

Ногу ему оторвало в 41 году в Пушкине. Лежал всю блокаду в ленинградском госпитале, в университете. В общем, как и все, всё понимает, только говорить боится.

Однако сказал, например:

— Я за что правительство ругаю? Почему от меня пенсию забрали? Мне ее, может, и не нужно в денежном выражении, пусть она мне как воспоминание будет, — что вот, тов. Митькин, участвовал ты в Великой Отечественной войне, пролил кровь, — мы это помним, и ты помни… Нет, отобрали… Так вот иногда идешь на озеро по рыбу, растянешься на своих костылях, и тут уж все как-то сразу вспомнишь, — ну и почнешь и в родину, и в правительство…

О Сочихиной сказал:

— Сочинения у нее с некрасовским духом. Она это больше всего Некрасова обожает. Ну так оно и верно, жизнь такая… некрасовская… А вам, извиняюсь, наверно, тоже рамки ставят? Правды-то ведь не пишут. Не думаю, чтоб сами писатели к неправде стремились…

Я была очень выдержанна, хотя две-три либеральные фразы сказала, а он все понял — очень остался доволен беседой.

<...>

Тот же Митькин говорил:

— Мы все же думаем, что при Ленине было б иначе… Он, конечно, говорил, что можно в одной стране. А вот Бисмарк, кажется, говорил: если уж надо строить социализм, то надо взять страну маленькую, с небольшим народом, — в общем, такую, которой не жалко… н-да… а мы размахнулись на одну шестую часть мира, ну, где ж тут… н-да… Конечно, кто ж против этого строя возражает, но ведь жить-то хочется… н-да… Ну, это верно Миша Калинин говорил, — на ошибках учимся, а может, в маленькой стране и ошибки были бы помене, ну и народу меньше пострадало бы… н-да…

Совершенно просоветский инвалид.

Коля быстро сказал: «Про войну читать люблю».

— Что ж ты, не навоевался? Ведь сам был на войне.

— Ну, кака это война. Я люблю про настоящую, где героизм и подвиги.


Вряд ли кто-нибудь мог рассказать о причинах болезни и невозможности излечения откровеннее, чем сама Ольга. Она написала об этом и в дневниках, и в большой автобиографии, подготовленной по просьбе лечащего врача Я. Шрайбера.

"…С октября 1951 года усиленно лечусь – вернее, лечат меня от хронического алкоголизма. С тех пор, как стали лечить, – стала пить все хуже и хуже. Когда первый раз пришла на ул. Радио ("товарищи уговорили"), – задохнулась от смертной обиды: махонькие палаты, все выходы под замками и есть можно только оловянной ложкой – совсем как в тюрьме, на Шпалерке, в 1938–39 гг. Так вот для чего все было – Колина смерть, дикое мужество блокады, стихи о ней, Колиной смерти, Юриной любви, о страшном подвиге Ленинграда, – вот для чего все было – чтоб оказаться здесь, чтоб заперли здесь, всучили оловянную – ту же ложку и посадили над той же страшной кашей, как в тюрьме. А я-то мучилась, мужалась, писала, отдавала сердце и, чтоб заглушить терзания совести и ревности, – пила (только от этого и пила), – оказывается, у жизни один для меня ответ: тюрьма. Не можешь подличать, мириться с ложью, горит душа – полезай в тюрьму. Очень помню ощущение тех дней. А лечили "по павловскому методу", "выработкой условных рефлексов" – рвотой, апоморфином. Каждый день впрыскивали апоморфин, давали понюхать водки и выпить, и потом меня отвратительно, мучительно рвало".

Попытки "ухода от своей лживости" случались и у ее собратьев по перу, и каждый из них мог высказать в пьяном виде подобные мысли, но никто не делал это с такой беспощадностью и страстью.

"…А внутри все голосило от бешеного протеста: как?! Так я вам и выблюю в ведро все, что заставило меня пить? И утрату детей и самой надежды на материнство, и незаживающую рану тюрьмы, и обиды за народ, и Николая, и сумасшедший дом, где он погиб, и невозможность говорить правду, и сомнения в Юрке (уже знала об его пошлейшей измене в 1949 году, и очень это болело), – и вот все так и остается кругом, и вы думаете, что если я месяц поблюю, то все это во мне перестанет болеть и требовать забвения? Ну, куда же денется эта страшная, лживая, бесперспективная жизнь, которой мы живем, которой не видно никакого конца? Как же мне перестать реагировать на нее? Кем же мне стать? Ничего, кроме отвращения к человеческой тупости, ощущения какого-то бездонного расхождения с обществом, – конкретно, с "лечащими" меня людьми, – сестрой, приятелями, частично с мужем, – это "лечение" мне не принесло. И еще – глубокую грусть: оттого, что никак не объяснить им, что лечить меня от алкоголизма – не надо. Не объяснить по странной стыдливости и потому, что все равно не поверят и не поймут. Хотя я и пыталась. Муська, очень любящая меня, кричала: "Я не могу для тебя изменить государственную систему". А в ней-то главное дело и было. "Я хочу быть в мире с моей страной", – и было почти невозможно. Видит бог, как я пыталась быть с ней в мире, – хотя бы, не закрывая глаз на Волго-Дон, пытаясь писать о том свете, который в нем заключался, – о людском бессмертном труде. Но каторга оставалась каторгой, и вся страна и физически и духовно (о, особенно духовно!) была такой, и не только мирясь, но и славя ее, я лгала, и знала, что я лгу, и мне никогда было не уйти от сознания своей лживости, – даже в водку. И в водке это сознание достигало острейшего предела, пока не потухало сознание общее".

Н. А. Громова
Ольга Берггольц:
Смерти не было и нет: опыт прочтения судьбы
Tags: дневники
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 3 comments